– Понимаю, – отвечал я. – Вам нужен Очаков и Аккерман: это почти то же, что требовать Константинополь. Это значит – объявить войну будто бы для того, чтобы доказать, что вы желаете сохранить мир.
– Вовсе нет, – возразил он. – Но если на нас нападут, мы возьмем вознаграждение такое, какое захотим. Если бы вы только захотели, есть возможность без всякой войны объявить Молдавию и Валахию независимыми и освободить эти христианские страны от меча злодеев и от грабежей разбойников.
– Без войны? – воскликнул я. – Никогда! Турки не согласятся на такую уступку, пока не будут побеждены.
Разговор тем и кончился и послужил мне доказательством, что если могущественный министр так думает, то графу Безбородко трудно поддержать в императрице мирное расположение, к которому она склонялась и которое тогда, по-видимому, было чистосердечно и непритворно. Курьер из Константинополя привез Потемкину известия, которые возбудили негодование императрицы. Булгаков писал, что несколько французских офицеров, назвавшись купцами, отправились в Очаков. Я сказал князю, что так как границы Турции в опасности, то пусть он не удивляется, что Франция, ее союзница, употребляет для ее защиты офицеров, посланных нашим правительством в Константинополь, но что я не понимаю, для чего они скрывались под видом купцов, потому что мы действуем прямо и открыто. Англичане воспользовались этим случаем, чтобы возбудить подозрение императрицы, и в продолжение некоторого времени расположение ее ко мне изменилось в явную холодность.
В это время оппозиционная польская партия старалась воспользоваться пребыванием императрицы в Киеве, чтобы унизить в ее мнении короля Станислава. Потоцкий, своим доносом, и генерал Браницкий, чрез свою жену, племянницу Потемкина, уверяли князя, что король не соглашается на уступки, которые русские хотели приобресть в Польше. Но принц Нассау и граф Стакельберг уничтожили их проделки и помирили короля с первым министром. Князь де Линь писал по этому случаю: «Знаете ли, что делают здесь эти паны Великой и Малой Польши? Они обманываются, их обманывают, и они, в свою очередь, обманывают. Жены их льстят императрице и полагают, что она не знает, как ее осуждали под шумок последнего сейма. Все ловят взгляд Потемкина, а взгляд этот нелегко поймать, потому что князь не то близорук, не то кос. Прекрасные полячки добиваются Екатерининской ленты, чтобы кокетничать ею и возбуждать зависть своих родственниц и знакомых. Императрица недовольна посланниками английским и прусским за то, что они подстрекают турок, между тем как сама не дает им покою. Здесь желают и боятся войны; Сегюр всячески старается предотвратить ее. Я ничем не рискую, а скорее могу достигнуть славы и потому искренно желаю войны; а приятель мой ставит мне в укор такое опасное желание, и я отказываюсь от него; но иногда вновь взволнуется кровь, и я опять возвращаюсь к моей мечте». Из этого видно, что этот друг, хотя и пользовался доверием Екатерины, не мог содействовать мне, чтобы утвердить в уме государыни мысль о мире.
Из книги «Вокруг трона. Екатерина II» Казимира Феликсовича Валишевского о влиянии французской революции 1789 г. на политику Екатерины II:
В течение своего царствования Екатерине пришлось пережить два кризиса, оказавших – в особенности последний – громадное влияние на ход ее мыслей и направивших их совершенно в обратную сторону; Екатерина искренне шла навстречу свободе, но столкнулась с такими двумя явлениями, из которых каждое могло внушить ей желание поскорее повернуть назад: это был, во-первых, Пугачев, эта мрачная фигура, воплощавшая в себе народную вольность, вылившуюся в самые отвратительные формы, и затем французская революция – горестное банкротство философского идеала, потопленного в крови. Либерализм Екатерины не выдержал этого второго испытания. Она, положим, беседовала еще со своими друзьями-философами на тему о постепенном освобождении закрепощенных масс и даже порою законодательствовала в этом смысле, но уже прежнего порыва, веры и глубокого убеждения, что это приносит благо народу, в ней не было: внутренний огонь в ней погас. С 1775 года, после усмирения Пугачевского бунта, стала сразу заметна перемена в политике Екатерины: только ее личные постановления и распоряжения ее непосредственных подчиненных имели теперь силу закона; работа же конституционного органа, этого совета, учрежденного Екатериной, – как ни была ограничена его власть, – была навсегда прекращена. Вопрос о милосердии тоже поднимался теперь все реже и реже. Графу Захару Чернышеву, вице-президенту военного совета, был послан строгий выговор за то, что он медлил проводить в исполнение приговор над неким Богомоловым, присвоившим себе в пьяном виде имя и сан Петра III и приговоренным к плетям, к отрезанию носа и вечной ссылке в Сибирь. Как далеко то время, когда, говоря об «Esprit des lois»[10], Екатерина называла эту книгу «молитвенником государей, если они еще не потеряли здравого смысла», или писала г-же Жоффрен: «Имя президента Монтескье, упомянутое в вашем письме, вырвало у меня вздох; если бы он был жив, я не остановилась бы… Но нет, он отказался бы, как…» Екатерина хотела сказать, что она не остановилась бы ни перед чем, чтобы убедить знаменитого писателя приехать в Петербург, но что он, наверное, отказал бы ей в этом, как и Д'Аламбер. Ведь было время, когда «ученица Вольтера» считала Д'Аламбера годным для роли советника русской императрицы! Мы скажем в другом месте, как и почему Д'Аламбер отказался от этой чести. А революция закончила то, что было начато Пугачевым, и воздвигла уже непереходимую стену между Екатериной первых лет царствования и той властной, высокомерной государыней, которая в 1792 г. первая забила по всей Европе в набат против отвлеченной теории философов, так неожиданно и грубо вошедшей в жизнь.
Из воспоминаний Людовика Филиппа Сегюра «Пять лет при дворе Екатерины II» о том, как, по мнению императрицы, Франция воспринимала Россию:
Сочинение аббата Шаппа, изданное, как думала императрица, по распоряжению герцога Шуазеля, еще было ей памятно, и ее самолюбие беспрестанно уязвлялось остротами Фридриха II, который часто со злою ирониею говорил о финансах Екатерины, о ее политике, о дурной тактике ее войск, о рабстве ее подданных и о непрочности ее власти. Зато государыня очень часто говорила нам о своей огромной империи и, намекая на эти насмешки, называла ее своим маленьким хозяйством: «Как вам нравится мое маленькое хозяйство? Не правда ли, оно понемножку устраивается и увеличивается? У меня не много денег, но, кажется, они употреблены с пользою?» Другой раз, обращаясь ко мне, она сказала: